Франческо Себрегонди. Фото: Евгений Круглов / Стрелка
— Ваш твиттер называется «Архитектура, помноженная на насилие», Architecture × Violence. Не так-то просто придумать пару более далеких друг от друга понятий. Можете одной фразой объяснить, в чем связь между ними?
— Архитектура по природе своей связана с властью: она может как манифестировать исторические и современные структуры власти, — семь сталинских vysotki вокруг Москвы тут только яркий пример — так и сама служить инструментом власти. Подумайте, например, о османовской реновации Парижа: когда он пронзил большими бульварами городскую ткань старой тесной столицы, это было еще и ответом на революции 1848-го, способом предотвратить возведение баррикад и позволить войскам маршировать по улицам.
Когда я говорю, что меня интересует точка пересечения архитектуры и насилия, я стараюсь рассматривать их, исходя из перспективы власти — в конце концов, насилие может быть понято как субъективная характеристика эффектов власти. Это пересечение может принимать разные формы: быструю и взрывную — как в случае уличных боев, или медленную и структурную — таковы формы социального исключения, вписанные в саму ткань города.
— Расскажите о вашей работе в бюро Forensic Architecture. В чем разница между тем, что ваши коллеги называют «криминалистической архитектурой» или «архитектурной криминалистикой», и тем, что делает детектив старой школы или журналист-расследователь?
— Существует ряд криминалистических дисциплин: криминалистическая патанатомия, антропология, археология… Каждая со своей специфической сферой экспертизы. Я бы сказал, что архитектор-криминалист имеет дело с преступлениями и формами насилия, обладающими выраженным пространственным измерением — теми, которые проще выявить и понять, если посмотреть на пространство, в котором они разворачиваются. Это поле исследований простирается от анализа засекреченных ударов с беспилотников в Пакистане до насилия на границах, когда мигрантов оставляют тонуть в Средиземном море, хотя поблизости есть корабли, которые могли бы спасти их. Во многих случаях, над которыми мы работали, задача заключалась в визуализации и нанесении на карту тех форм насилия, которые в противном случае остались бы невидимыми.
— Вопрос о ваших картографических проектах — Gaza Platform, карте израильских ударов по палестинской территории, и PATTRN Project, который кроме Ближнего Востока ведет мониторинг политического насилия в Африке и ситуации с беженцами в Европе. Давайте поговорим об источниках данных. Как вы получаете информацию, и, главное, проверяете ее?
— Gaza Platform — это результат сотрудничества с Amnesty International и несколькими правозащитными организациями в самой Газе. Они предоставляли данные, мы обрабатывали их и наносили на карты: таково было первичное разделение труда. Эта работа, с одной стороны, позволяла связать перекрестными ссылками разные оценки [последствий] ударов в Газе, тем самым подтверждая надежность подсчетов каждой из НКО. А с другой, она позволяла нам выявлять паттерны — такие, как широко распространенное применение артиллерии в густонаселенных районах, или тот факт, что более половины всех нанесенных нами на карту ударов пришлось по жилым домам.
Разбиение свидетельств и сообщений с места событий на структурированные данные помогало нам в обратном инжиниринге целой военной операции, обнажая частицы ее логики. Распознавание паттернов важно, когда речь заходит о международном праве — настолько, насколько такое выявление способно продемонстрировать повсеместный и систематический характер определенных нарушений. Это единственное, к чему восприимчив в своих расследованиях международный суд.
PATTRN — это мотор, который приводит в движение Gaza Platform. Это проект с открытым программным обеспечением, за который отвечал я; мы запустили его в 2015-м. В сущности, это платформа для картографии и визуализации данных, построенная специально под задачу расследований и исследований — правозащитных, журналистских, научных. Она интегрирует данные, которые пользователи вносят в систему. Но данные перед публикацией должны быть проверены и отредактированы. Существуют инструменты, разработанные специально для проверки данных, в частности, данных из соцсетей — например, сервис фактчекинга Meedan, с которым мы обсуждали развитие PATTRN. Но, конечно, традиционная проблема верификации, с которой сталкивается каждый журналист или исследователь, остается. Технологии ее видоизменили, но не решили.
— А по каким критериям в Forensic Architecture отбирают кейсы для расследований? Bellingcat работает с открытыми источниками — соцсетями и картами Google. А Forensic Architecture, кажется, имеет доступ к материалам, которых в сети не найти — в вашем расследовании о сирийской тюрьме Сайеднайя использованы показания очевидцев. Как вы получаете эти файлы, как находите свидетелей событий? И да, это снова вопрос о доверии к источникам.
— Я лично лишь удаленно участвовал в проекте «Сайеднайя», но, если говорить в целом о критериях выбора проектов, то наш с Forensic Architecture подход заключается в том, чтобы оценить, содержит ли материал конкретную проблему для исследования или расследования. Этот проект — академический по своему происхождению, и он большей частью фокусируется на развитии новой методологии исследования и расследования. В случае с Газой мы оказались в ситуации избытка данных. Соцсети были наводнены свидетельствами и сообщениями, так что проблема заключалась в том, как их осмыслить. Позже, когда Amnesty International обратилась к Forensic Architecture с идеей доклада о сети сирийских тюрем, перед нами встала противоположная проблема. Там была тотальная невидимость и отсутствие данных. Итого, Forensic Architecture совместно с Amnesty International разработали метод сбора надежных данных и визуализировали их в таком цепляющем, с погружением в материал духе —получился проект «Сайеднайя».
Основной метод, использованный в этом проекте, мы между собой называли «архитектура памяти». Мы впервые протестировали его, когда расследовали атаки с беспилотников, и он представляет отдельный интерес, поскольку соединяет криминалистический, объективистский, ориентированный на материал подход с субъективным измерением свидетельских показаний. Мы далеки от того, чтобы противопоставлять эти два измерения, объективность и субъективность — наша цель в том, чтобы сконструировать способ, которым они могли бы друг друга поддерживать. Никоим образом криминалистика не снимает проблему субъективности и предвзятости, предоставляя доступ к непосредственной объективной научной истине; скорее, она создает новые возможности для обсуждения того, что составляет общественную правду.
— На сайте Forensic Architecture есть довольно своеобразный лексикон. Можете выбрать один самый важный для вас термин из этого словаря?
— Не уверен, что оно вошло в лексикон Forensic Architecture, но я бы выбрал слово «фронтир». У него два значения. Оно обозначает, с одной стороны, те зоны отвоеванного суверенитета, жирную демаркационную линию между двумя противостоящими укладами, часто — территорию колонизации, а с другой — передний край прогресса, новейшую технику, как в выражении «технологический фронтир». Мне особенно интересно совпадение обоих этих значений: как это часто случается в нашем все еще колониальном настоящем, технологии власти сначала проходят обкатку, тестируются на дальних фронтирах, а лишь затем внедряются в центре, в метрополии. Я рассматриваю сектор Газа как модельный образец такого фронтира.
— Вы уже довольно долго находитесь в России. Привлек ли какой-то местный сюжет ваше внимание как потенциально интересный кейс для исследования или визуализации?
— Ну, мне определенно любопытно узнать побольше о недавно объявленном плане по сносу более, чем 8 000 khrushchyovkas в Москве. Насколько я знаю, такой размах сноса в городе — это нечто беспрецедентное. Помимо прочего, мои изыскания касаются параллели, которую можно провести между масштабным опустошением в результате городских боев — тут примером может быть Газа — и менее взрывными, но куда более распространенными разрушениями, которые производит неолиберальная модель городского управления. Разумеется, смысл не в том, чтобы поставить между ними знак равенства — нет, тут надо понять сегодняшнюю динамику урбанизации, которая зависит от циклов разрушения и реконструкции.
— Что вы как специалист по Газе думаете о стене на границе с Мексикой? Израиль ведь давно сделал то же самое — построил Разделительный барьер на границе с Палестиной. Кажется, этот пример вдохновляет правых консерваторов по всему миру: в России тоже время от времени предлагают отгородиться от Кавказа стеной.
— Стена между Палестиной и Израилем, «вдохновившая» Трампа на идею стены между США и Мексикой — это ясная иллюстрация того понятия фронтира, о котором я говорил: фронтир — место, где экспериментируют с технологиями, позже внедряемыми ближе к центру нашего глобального мира.
Стена Трампа широко обсуждается, и мне тут нечего добавить. Единственное, что я бы хотел сказать: большинство участников этого обсуждения не выходят за пределы той мысли, что стена есть чисто символическое сооружение. Как будто бы стена — это только репрезентация дискурса этнического национализма, который выражает Трамп и другие правые популисты! В таком случае, ей следовало бы противостоять на символическом уровне, и только. Я думаю, урок, который должен быть извлечен из опыта Палестины, в том, что стены имеют не только символическое измерение. Стены в Газе и на Западном Берегу — это основополагающая и очень могущественная технология управления передвижениями по территории. Конечно, нельзя понять феномен стены без КПП, блок-поста: вместе они формируют пограничный режим отсева, который в индивидуальном порядке определяет, кому дарован доступ, а кому в нем отказано. Стены, сдается мне, это скорее не символ закрытости, это технология контролируемого перемещения.
— В Москве вы даже прочитали лекцию об ограждениях. А вы обратили внимание, сколько в России заборов? Ограды не только вокруг дачных участков, они везде — у нас огораживают могилы и газоны; в центре Москвы каждая подворотня закрыта воротами с кодовым замком. Ну и, конечно, переносные полицейские барьеры с рамками металлоискателей. Это непременный атрибут любого праздника. Концерт, парад, спортивный матч, рождественская ярмарка — без рамок никак.
— Мы видим ограждения повсюду: от геополитического огораживания в международных отношениях до логики «урбанистики за забором» — закрытые сообщества коттеджных поселков и кондоминиумов, весьма заразный феномен, который распространился повсеместно, в том числе, и в Москве. Если вернуться к тому, о чем мы говорили раньше, для меня это — основная форма, которую сегодня принимает власть: она одержима управлением передвижениями и доступом. Умножение заборов и оград в городском пейзаже привносит в сферу «местного» и «дворового» нечто такое, что относится к самой сущности мирового порядка глобализации — в нем есть граждане, которые признаны достойными права на перемещение, и неграждане, которые должны быть исключены из этого круговорота. Глобализация — это сущностно диалектический процесс: мир не делается доступнее и быстрее для всех, для многих передвигаться по нему день ото дня все труднее. И, на мой взгляд, ограды — нечто большее, чем просто символ соответствующего тренда: они сами по себе инструменты, при помощи которых этот режим имплементируется в нашу повседневную жизнь.
Франческо Себрегонди — студент образовательной программы Института «Стрелка» The New Normal. 4 июля в 19:25 во дворе Института он вместе с Ильдаром Якубовым, Алексеем Платоновым и Инной Показаньевой представит проект «Север» — о том, как криптовалюты помогут в освоении российского Заполярья.
Оформите регулярное пожертвование Медиазоне!
Мы работаем благодаря вашей поддержке